"Ни в чем нет греха, возьми пример со зверя". Этот призыв теперь часто повторяется, и повторяется многими. Люди всесильнее сознают, что самое главное в жизни - жизнь. В себе и в людях кругом они ощущают ужасающее отсутствие жизни, чувствуют сухую принудительность и вялую мертвенность добра. И они отвергают добро, и обращают жадные взгляды к прекрасному, хищному, древнему зверю. Возносится на высоту "белокурая бестия", Цезарь Борджиа, железный кондотьер, англичанин-завоеватель, хищная женщина-паучиха. Воля к жизни отождествляется с волею к господству, с волею к мощи. По мощи тоскуют упадочные герои Достоевского, по ней же тоскует ряд очень ярких новых писателей. Лишенные своего собственного, человеческого ощущения жизни, они способны видеть жизнь только в жестоких и торжествующих проявлениях прекрасного хищного зверя.
Только по большому недоразумению можно относить Толстого к приверженцам этого "прекрасного зверя". Зверь одинок. Он полон силы жизни, но познавательною интуицией своего инстинкта соприкасается с миром только для ближайших, практических своих целей. Высшее, до чего он способен подняться, это - сознание единства со своими детенышами или, - у роевых и стадных животных, - до сознания единства со своей общиной. Живой мир в целом для животного чужд и нем, он для него - только среда, добыча или опасность.
Совсем не так у Толстого.
"Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнем свечи и попадали в него.
- Дура, дура! - заговорил он. - Куда летишь? Дура! Дура! - Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек. - Сгоришь, дурочка. Вот сюда лети, места много, - приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. - Сама себя губишь, а я тебя жалею".
Ерошка говорит, "ни в чем греха нет, хоть с зверя пример возьми". Но говорит он это специально об отношениях к женщине. А в этой области понятие греха, действительно, очень смутно, расплывчато и спорно. Общее же отношение дяди Ерошки к жизни не имеет ничего схожего с отъединенною, уверенною в себе безгрешностью зверя.
"Сидишь на зорьке в лесу, дожидаешься, - рассказывает старик. - Ружье где далече ударит, мысли придут. Подумаешь, кто это стрелил? Казак так же, как я, зверя выждал, и попал ли он его, или так только испортил, и пойдет, сердечный, по камышу кровь мазать, так, даром! Не люблю, ах! не люблю! Зачем зверя испортил? Дурак, дурак!.. А то раз, сидел на воде, смотрю, зыбка сверху плывет. То-то мысли пришли. Чья такая зыбка? Должно, думаю, ваши черти солдаты в аул пришли, чеченок побрали, ребеночка убил какой черт, взял за ножки да об угол. Разве не делают так-то? Эх, души нет в людях!"
А между тем - "не одно убийство и чеченцев, и русских было на душе дяди Ерошки". Но не с гордо-спокойным равнодушием вспоминает он об этих убийствах.
"- Это знаешь, кто поет? - сказал старик, очнувшись. - Это Лукашка джигит. Он чеченца убил, то-то и радуется. И чему радуется, дурак, дурак!
- А ты убивал людей? - спросил Оленин.
Старик вдруг поднялся на оба локтя и близко придвинул свое лицо к лицу Оленина.
- Черт! - закричал он на него. - Что спрашиваешь? Говорить не надо. Душу загубить мудрено, ох мудрено!"
И поспешно обрывает разговор.
Зверь не таков. При виде крови глаза его загораются зеленоватым огнем, он радостно разрывает прекрасное тело своей жертвы, превращает его в кровавое мясо и, грозно мурлыча, пачкает морду кровью. Мы знаем художников, в душе которых живет этот стихийно-жестокий зверь, радующийся на кровь и смерть. Характернейший среди таких художников - Редиард Киплинг. Но бесконечно чужд им Лев Толстой.
"Над всем бородинским полем стояла теперь мгла сырости и дыма, и пахло странной кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: "Довольно, довольно, люди! Перестаньте... Опомнитесь. Что вы делаете?"
"Измученным людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение о том, следует ли им еще истреблять друг друга, и на всех лицах было заметно колебание, и в каждой душе одинаково поднимался вопрос: "Зачем, для кого мне убивать и быть убитым? Убивайте, кого хотите, делайте, что хотите, а я не хочу больше!" Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить все и побежать, куда попало".
Может быть, как раз один из недостатков "Войны и мира", что в действительности в человеке гораздо больше звериной любви к крови, гораздо меньше священного трепета перед нею, чем мы видим в романе.
Душа зверя близка и родна Толстому. Он любит ее за переполняющую ее силу жизни. Но глубокая пропасть отделяет для него душу зверя от души человека... Та самая форма силы жизни, которая в звере законна, прекрасна и ведет к усилению жизни, - в человеке становится низменною, отвратительною и, как гнилостное бродило, разрушает и умерщвляет жизнь.
В "Холстомере" перед нами история двух прекрасных зверей, четвероногого и двуногого - пегого мерина Холстомера и красавца-гусара, князя Серпуховского. Мерин рассказывает про своего хозяина-князя: "Хотя он был причиною моей гибели, хотя он никого и ничего никогда не любил, я люблю и любил его именно за это. Мне нравилось в нем именно то, что он был красив, счастлив, богат и потому никого не любил... Он ничего не боялся и никого не любил, кроме себя, и за это все любили его".
Оба они красиво и ярко прожили молодость. И вот прошло двадцать лет. После долгих мытарств мерин - старый, надорванный - попадает на конный двор. Другие лошади мучают его и обижают. "Он был стар, они были молоды; он был скучен, они были веселы. Стало быть, он был совсем чужой, посторонний, совсем другое существо, и нельзя было жалеть его. Лошади жалеют только самих себя и изредка только тех, в шкуре кого они себя могут легко представить. Но ведь не виноват же был пегий мерин в том, что он был стар и тощ и уродлив?.. Казалось бы, что нет, но по-лошадиному он был виноват, и правы были всегда только те, которые были сильны, молоды и счастливы".