"Наташа не любила общество вообще, но она тем более дорожила обществом родных. Она дорожила обществом тех людей, к которым она, растрепанная, в халате, могла выйти большими шагами из детской, с радостным лицом, и показать пеленку с желтым вместо зеленого пятном и выслушать утешения о том, что теперь ребенку гораздо лучше".
Но ведь это совсем то же самое, как если бы Толстой, вместо просветляющей душу картины родов Кити, развесил перед нами окровавленную простыню роженицы, стал бы перед этой простыней и начал говорить: "если цель любви - удовольствие, то, конечно, роды не нужны, безобразны и ужасны; но если цель любви - продолжение жизни на земле, то..." и т. д. И сколько бы он ни говорил, сколько ни доказывал, - мы видели бы только окровавленную простыню, и простыня эта говорила бы как раз противоположное, что восхваляемое явление есть именно ненужный ужас и безобразие.
То же и с Наташиной пеленкой. Дело не в самой пеленке, - она ничему бы не помешала, как ничему не помешала бы окровавленная простыня в родах Кити. Дело в том, что за этою пеленкою мы у Толстого не чувствуем душою той глубины и напряженности жизни, которая делает приемлемою и саму пеленку.
А жизнью этой, глубокой и напряженной, Наташа полна совсем по-прежнему. В том, что она с головою ушла в семью, не только нет ничего удивительного, но решительно нельзя себе представить, как же бы это могло быть иначе. Старая графиня говорит про Наташу: "она до крайности доводит свою любовь к мужу и детям, так что это даже глупо". Такая уж судьба Наташи - все доводить до крайности, ничего не уметь делать вполовину; в этом сама ее природа. В одном месте Толстой говорит про нее: "Наташа не могла и не умела делать что-нибудь не от всей души, не изо всех своих сил".
И понятно, что ее целиком захватило новое, близкое и важное дело, вставшее перед нею.
"Чем больше Наташа вникала не умом, а всей душой, всем существом своим в занимавший ее предмет, - семью, - тем более предмет этот разрастался под ее вниманием, так что она все силы сосредоточивала на одно и то же, и все-таки не успевала делать всего того, что ей казалось нужно".
Но это неумение делать что-нибудь не изо всех своих сил, эта потребность "всю себя класть в жизнь" - плохой залог для стояче-тихого, "статического" счастья. Недаром материнское чутье говорит старой графине, "что чего-то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива".
В отрывке из ненаписанного романа "Декабристы" мы знакомимся с дальнейшею судьбою Наташи. В Москву возвращается отбывший каторгу декабрист Пьер Лабазов. В добродушном, восторженном чудаке Пьере Лабазове и его жене Наталии Николаевне нетрудно узнать Пьера и Наташу Безуховых.
"Наталья Николаевна, казалось, отдыхала не от одной дороги, не от одних тяжелых годов, - она отдыхала, казалось, от целой жизни. Был ли это подвиг любви, который она совершила для своего мужа, та ли любовь, которую она пережила к детям, когда они были малы, была ли это тяжелая потеря или это была особенность ее характера, - только всякий, взглянув на эту женщину, должен был понять, что от нее ждать нечего, что она уже давно когда-то положила всю себя в жизнь, и что ничего от нее не осталось. Осталось достойное уважения что-то прекрасное и грустное, как воспоминание, как лунный свет.
Sie pflegen und weben
Himmlische Rosen ins irdische Leben.
Она знала этот стих и любила его, но не руководилась им. Вся натура ее была выражением этой мысли, вся жизнь ее была одним этим бессознательным вплетением невидимых роз в жизнь всех людей, с которыми она встречалась..."
Как мы уже видели, Николай Ростов отзывается о сестре: "Наташа уморительна. Чуть дело до рассуждений, у ней своих слов нет, - она так словами Пьера и говорит". Сам Толстой отмечает, что умственным, отвлеченным делам мужа Наташа приписывала огромную важность, не понимая их. Значит ли это, что связь между Наташей и Пьером - исключительно лишь животная, что при телесной близости между ними - полная духовная разъединенность и непонимание?
Освобожденный из плена Пьер рассказывает Наташе Ростовой про свою жизнь в плену.
"Видно было, что Наташа понимала не только то, что он рассказывал, но и то, что он хотел бы, но не мог выразить словами... Пьер рассказывал свои похождения так, как он никогда еще не вспоминал их. Он видел теперь как будто новое значение во всем том, что он пережил. Теперь, когда он рассказывал все это Наташе, он испытывал то редкое наслаждение, которое дают женщины, слушая мужчину, - не умные женщины, которые, слушая, стараются или запомнить, что им говорят, для того, чтобы обогатить свой ум, или сообщить поскорее свои умные речи, выработанные в своем маленьком умственном хозяйстве; а то наслаждение, которое дают настоящие женщины, одаренные способностью выбирания и всасывания в себя всего лучшего, что только есть в проявлениях мужчины".
Кое-что, значит, Наташа способна понимать в Пьере, и притом так понимать, что и ему самому она дает этим нечто новое. И понимание это не только не исчезает в брачной их жизни, а, напротив, растет и углубляется.
Наташа наедине разговаривает с Пьером. "Она разговаривала так, как только разговаривает жена с мужем, то есть с необыкновенной ясностью и быстротой познавая и сообщая мысли друг друга, путем, противным всем правилам логики, без посредства суждений, умозаключений и выводов, а совершенно особенным способом. Наташа до такой степени привыкла говорить с мужем этим способом, что вернейшим признаком того, что что-нибудь было неладно между ней и мужем, для нее служил логический ход мыслей Пьера... Этот разговор был противен всем законам логики, противен уж потому, что в одно и то же время говорилось о совершенно различных предметах. Это одновременное обсуждение многого не только не мешало ясности понимания, но, напротив, было вернейшим признаком того, что они вполне понимают друг друга".