Да здравствует весь мир ! (О Льве Толстом) - Страница 48


К оглавлению

48

Во всем он находит это благообразие, подчеркивает его для себя; а на то, где благообразия нет, бессознательно закрывает глаза. Француз заказал Каратаеву сшить ему рубаху и требует оставшихся обрезков, но потом, устыдившись, возвращает обрезки Каратаеву.

"Вот поди ты, - сказал Каратаев, покачивая головой. - Говорят нехристи, а тоже душа есть. Сам голый, а вот отдал же".

Когда же Пьер рассказывает ему о расстреле поджигателей, Каратаев качает головою, говорит: "Греха-то, греха-то!" - и поскорее переводит разговор на другое.

Есть в Платоне Каратаеве один из элементов жизни, составляющих необходимейшую ее часть. Кто готов принять жизнь лишь под условием устранения из нее ужасов и страданий, - тот никогда не сможет принять жизни. Всегда в жизни будут и ужасы, и страдания, никогда жизнь не скажет человеку: "Вот, страдание устранено из мира, - теперь живи!" Жив только тот, кто силою своей жизненности стоит выше ужасов и страданий, для кого "на свете нет ничего страшного", для кого мир прекрасен, несмотря на его ужасы, страдания и противоречия. И как бы будущее ни было светло, принять его сумеет только тот, кто умеет принимать настоящее.

Но в таком жизнеприятии есть один чрезвычайно опасный уклон; попасть на него легко. Если жизнь прекрасна и благообразна, если прекрасна она даже в "безвинности ее страданий", - то зачем добывать лучшую жизнь? Отчего с тихою радостностью не принимать ее такою, какая она есть?

На этом уклоне Каратаев и стоит. Деятельное вмешательство в жизнь, борьба за ее улучшение глубоко чужды его душевному строю.

Пьер разговаривает с женою об основанном им тайном обществе, о необходимости "тем, которые любят добро, взяться рука с рукою, и пусть будет одно знамя: деятельная добродетель".

"- Ты знаешь, о чем я думаю? - сказала Наташа: - о Платоне Каратаеве. Как он? Одобрил бы тебя теперь?

- Платон Каратаев... Он - не понял бы; а впрочем, может быть, что да... Нет, не одобрил бы! - сказал Пьер, подумав. - Что он одобрил бы, это нашу семейную жизнь. Он так желал видеть во всем благообразие, счастье, спокойствие"...

На этом же уклоне немалое время стоял и сам Толстой. Он тоже слишком желал видеть во всем благообразие и счастье. Чтоб удержать это благообразие, он бессознательно старался обманывать себя и закрывал глаза на многие темные стороны жизни. В "Первой ступени" Толстой делает характерное признание: "Когда я писал романы, то тогда для меня необъяснимое затруднение, в котором я находился, заключалось в том, чтобы изобразить тип светского человека идеально хороший, добрый и вместе с тем такой, который был бы верен действительности".

Еще характернее один полемический эпизод по поводу "Войны и мира". Толстого упрекали, что в его романе "недостаточно определен характер времени", не чувствуется, например, ужасов крепостного права. Толстой решительно возражает, что все эти ужасы - закладывание жен в стены, сечение взрослых сыновей, Салтычиха и т. п. - лишь единичные случаи. Об этих выступающих случаях мы узнаем из преданий, записок, повестей и решаем, что таков был преобладающий характер того времени. Но это совсем неверно. В общем, ужасов тогда было ничуть не больше, чем теперь или когда-либо.

Но вот самый обычный для того времени, повседневный эпизод. Мы узнаем о нем из черновых автобиографических заметок самого же Толстого.

"Отец мой в двадцать лет уже был не невинным юношей, а еще до поступления на военную службу, лет шестнадцати, был соединен родителями, как думали тогда, для его здоровья, с дворовой девушкой. От этой связи был сын Мишенька, которого определили в почтальоны и который при жизни отца жил хорошо, но потом сбился с пути и часто уже к нам, взрослым братьям, обращался за помощью. Помню то странное чувство недоумения, которое я испытывал, когда этот, впавший в нищенство, брат мой, очень похожий (более всех нас) на отца, просил нас о помощи и был благодарен за 10-15 рублей, которые давали ему".

Известно, что в "Войне и мире" под именем графа Николая Ильича Ростова выведен отец Толстого, граф Николай Ильич Толстой. В начале романа мы знакомимся с Ростовым как раз в то время, когда Николаю около шестнадцати лет и он только собирается вступить на военную службу. В гостиной сидят "большие" и чопорно разговаривают. Вдруг с бурною волною смеха и веселья врывается молодежь - Наташа и Соня, Борис и Николай. Мила и трогательна их детская, чистая влюбленность друг в друга.

"После того, как луч солнца, проникнувший в гостиную вместе с этим молодым поколением, исчез", - графиня-мать, между прочим, говорит со вздохом:

"Все боишься, все боишься! Именно тот возраст, в котором так много опасностей... Но я знаю, что Николенька, по своему пылкому характеру, ежели будет шалить (мальчику нельзя без этого), то все не так, как эти петербургские господа".

И щекотливой этой темы Толстой больше не касается. Николай объясняется с огорченною, ревнующею кошечкою-Сонею, целует ее. Все так чисто, так светло, трогательно и "благообразно". Но мы знаем теперь: вечером заботливая мать приведет в спальню сына крепостную девушку с испуганными, неподвижными глазами, строго-настрого прикажет ей не противиться ласкам барчука. "Мальчику нельзя без этого". И где тогда весь тот светлый, радостно-чистый мир, в котором живет молодежь Ростовых.

Вот Стива Облонский. Человек он грешный, думает только о плотских удовольствиях; но чувствуется, что для художника он гораздо ближе и приемлемее, чем, например, самоотверженная Варенька или умный, корректный Кознышев. Ближе потому, что в Стиве есть жизнь, которой нет в тех, что весь он переполнен весельем и радостью жизни. Всех, с кем он встречается, он заражает неодолимою своею жизнерадостностью. "Степана Аркадьевича не только любили все за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нем, в его красивой, светлой наружности, было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним".

48